Пряжкина. Ох, Филипп Егорыч, не говорите мне об ней! Она в прошлом году умерла, мой батюшка; да я уж и перед смертью года за три от нее отступилась.
Шпуньдик. За что же это?
Пряжкина. Да, батюшка мой, неуважительная такая была: за пьяницу, говорит, мать выдала меня; говорит, не заработывает мой муж ничего, да еще бранится… Ведь вот, право, как тут угодить прикажешь? Велика беда: человек пьет! Какой же мужчина не пьет? Мой покойник, бывало, иногда так, с позволения сказать, нахлещется, что ахти мне — и я его всё-таки уважала. Денег у них не было; конечно, это неприятно; но бедность не порок. А что он ее бранил, так, стало быть, она заслуживала; а по моему простому разумению, ведь муж — глава: кто ж ему учить не велит, Филипп Егорыч, посудите сами. А жена разве на то жена, чтоб великатиться?
Шпуньдик. Я с вами согласен.
Пряжкина. Но я ее простила: она уж умерла… Что ж? Царство ей небесное! Теперь она сама, чай, раскаивается. Бог с ней! А я человек незлобивый. Куда мне! Нет, батюшка; мне только век-то свой дожить как-нибудь.
Шпуньдик. Что вы такое говорите, Катерина Савишна!.. Вы еще не так стары…
Пряжкина. И-и-и, помилуйте, батюшка! Конечно, Бондоидина, генеральша, мне ровесница была, а уж на лицо гораздо постарше казалась. Даже мне удивлялась. (Прислушиваясь.) Ахти, кажись, Маша… нет. Нет; это ничего. Это у меня в ушах шумит. У меня завсегда перед обедом в ушах шумит, Филипп Егорыч, а не то вдруг под ложечку подопрет, так подопрет, даже дух захватит. Отчего бы это, батюшка? Мне одна знакомая лекарка советует конопляным маслом на ночь живот растирать, как вы думаете? А лекарка она хорошая, даром что арапка. Черна, представьте, как голенище, а рука прелегкая-легкая…
Шпуньдик. Отчего же? Попробуйте. Иногда, знаете, средства, так сказать, простые удивительно помогают. Я вот своих ближних лечу. Вдруг эдак, знаете, в голову придет: сем, попробую, например, это средство. И что ж? глядишь, помогло. Я старосту своего от водяной дегтем вылечил: мажь, говорю, и только. И вылечил, вообразите вы себе!
Пряжкина. Да, да, да; это бывает-с, а всё бог, всё бог. Во всем его святая воля.
Шпуньдик. Ну, конечно, я воображаю, здесь доктора, всё первые ученые, немцы самые лучшие. А мы, степнячки, в глуши, так сказать, прозябаем; нам за докторами не посылать-стать: мы по простоте живем, конечно.
Пряжкина. Да оно и лучше, по простоте-то, Филипп Егорыч; а в этих докторах, в этих ученых мало толку, батюшка вы мой. Вот не хуже Петра Ильича. А кто виноват? Сами мы виноваты. Ведь вот, например, хоть бы Михайло Иваныч: ну, скажите сами, разве ему след у себя чужую девицу воспитывать, разве след? Его дело, что ли, ее замуж выдавать? мужское это разве дело? Он ее облагодевствовать хотел — ну, что ж, и дай бог ему здоровья, а не в свое дело всё-таки не след ему было мешаться; ведь не след — скажите?
Шпуньдик. Оно, положим, не след, точно. Это дело женское. Да ведь не всегда оно и вашей-то сестре удается. Вот у нас соседка есть, Перехрянцева, Олимпиада; три дочки у ней на руках, и все невестами побывали, а замуж хоть бы одна вышла. Последний жених даже ночью в трескучий мороз из дому бежал. Старуха Олимпиада, говорят, ему, вся растрепе́, из слухового окна кричала: «Постойте, постойте, позвольте объясниться», а он по сугробам — зайцем, зайцем, да и был таков.
Пряжкина. На грех мастера нет, батюшка Филипп Егорыч… Оно точно… А всё-таки, коли бы меня послушались… У меня в предмете был человечек, то есть я вам скажу, просто первый сорт — что в рот, то спасибо. (Целует концы своих пальцев.) Да-с! (Со вздохом.) Да что! Теперь всё этр в воду кануло. А пойду по-смотрю-ка я на Машу… Что она делает? Чай, всё еще спит, моя голубушка. Что-то она скажет, как проснется, как узнает!.. (Опять хнычет.) Ах, батюшки мои, батюшки мои! что с нами будет? Что ж это Михайло Иваныч не возвращается? уж не случилось ли что с ним? Не убили ли его? Уж пришибут его, моего голубчика!
Шпуньдик. Да помилуйте, хоть оно отсюда и близко, всё-таки время нужно. Туда да назад, ну и у него ведь он посидит… надо ж объясниться.
Пряжкина. Да, да, батюшка, оно точно… а только мне сдается, ох, не к добру всё это, ох, не к добру! Изуродует он его, Филипп Егорыч, просто изуродует.
Шпуньдик. Э, полноте!
Пряжкина. Ну, вот увидите… Я никогда не ошибаюсь, батюшка вы мой… я, поверьте, я уж знаю… Вы не глядите на него, на Петра Ильича-то, что он таким смиренным прикидывается… Первый разбойник!
Шпуньдик. Да нет…
Пряжкина. Да уж поверьте же мне. Просто изобьет его, в кровь изобьет.
Шпуньдик. Какая же вы, матушка, странная… что мы, в разбойничьем вертепе, что ли, живем? Здесь не велено драться никому. На то здесь власть. Что вы? перекреститесь!
Пряжкина. Просто скажет ему: «Да как ты меня беспокоить смеешь? Да пропадайте вы совсем с вашей Марьей Васильевной… Да с чего ты это, старый пес, взял?» Да в зубы его, в зубы.
Шпуньдик. Полноте! что вы? Как это можно, право?..
Пряжкина. Так-таки в зубочки его и треснет; ох, треснет он его, моего родимого!
Шпуньдик. Эх, Катерина Савишна!
Пряжкина (начиная плакать). Треснет, Филипп Егорыч, треснет… Ванька-Каин эдакой…
Шпуньдик. А я вас еще за благоразумную женщину считал!
Пряжкина (рыдая). Ох, треснет, голубчик вы мой!..
Шпуньдик (с досадой). Ну, положим, треснет.
Пряжкина (утирая слезы). И ништо ему, и ништо ему.
Шпуньдик (оглядываясь). Да вот и он сам!
(Пряжкина оборачивается: из передней входит Мошкин в шапке и шубе. Он медленно идет до середины сцены, уронив руки и неподвижно уставив глаза на пол. Стратилат идет за ним.)